Лесли Файнберг «Stone Butch Blues» (отрывок)

Отрывок из книги Лесли Файнберг «Stone Butch Blues».

Милая Тереза!
Я лежу на кровати, мучимая тоской по тебе, глаза припухли, горячие слёзы струятся по лицу. За окном в приступе бешенства бушует летняя гроза.
Сегодня вечером я ходила по улицам, заглядывая в лица женщин, ища в них тебя, как делала это каждую ночь своего одинокого изгнания. Боюсь, я никогда больше не увижу твоих смеющихся, дразнящих глаз.
Чуть раньше я пила кофе с одной женщиной в Гринвич Виллидж. Нас свела общая подруга, посчитав, видно, что у нас много схожего, раз уж мы обе «помешаны на политике». Мы сидели в кофейне, и она говорила о политике демократов, о семинарах, фотографии, проблемах, которые возникли у неё с учреждением собственного кооператива, о том, как негативно она относится к новой политике регулирования арендной платы.
Пока она говорила, я смотрела на неё, думая про себя, что я для неё совершенно чужая, чуждая. Она смотрит на меня, но не видит. Потом она сказала, как ненавидит наше общество за то, что оно сделало с «такими женщинами, как я», чья ненависть к себе настолько сильна, что вынуждает их выглядеть и действовать подобно мужчинам. Я почувствовала, как краска заливает щёки, меня передёрнуло, и я начала объяснять ей — холодно и рассудительно, — что такие женщины, как я, существовали с начала времён, когда ещё никому в голову не приходило притеснять их, а общество, в котором они жили, уважало их. Её лицо приняло заинтересованное выражение, но мне уже было пора идти.
Мы свернули за угол и наткнулись на копов, избивающих бродягу. Я остановилась и крикнула им, чтобы они прекратили, но вместо этого они двинулись на меня, подняв дубинки, а она потянула меня за ремень, оттаскивая назад. Я оглянулась на неё, и внезапно почувствовала, как в душе всколыхнулось всё то, что я считала давно похороненным. Я стояла там и вспоминала тебя, не замечая готовых избить меня полицейских, я будто попала в другой мир — туда, куда я всегда хотела вернуться.
И тут у меня так защемило сердце, что я вдруг поняла, как много времени прошло с тех пор, как оно хоть что-то чувствовало.
Я должна вернуться сегодня домой, к тебе, Тереза. Но я не могу. Поэтому я пишу тебе это письмо.
Я как сейчас помню тот день, много лет назад, когда я пришла работать на консервный завод в Буффало. Ты уже проработала там несколько месяцев. Твои глаза остановились на мне, поиграли со мной взглядом и отпустили. Мне надо было спешить вслед за начальником цеха, чтобы заполнить какие-то бланки, но меня больше занимал вопрос, какого цвета твои волосы, скрытые белой бумажной шапочкой, и каково это — зарыться в них пальцами, распустить по плечам и выпустить на свободу. Я помню, как ты чуть слышно рассмеялась, когда начальник цеха вернулся и переспросил: «Так ты идешь, или как?»
Все бучи, работавшие на фабрике, пришли в ярость, когда узнали, что тебя уволили из-за того, что ты не позволила управляющему лапать себя. Я околачивалась там еще пару дней, проведя их в полной тоске. Это было уже не то, после того, как твой свет померк.
В тот вечер, когда я пришла в новый клуб в Вест-Сайде, я не поверила своим глазам. Ты была там — облокотившаяся на стойку бара, затянутая в тесные джинсы, с волосами, свободно распущенными по плечам.
Я помню, что в твоих глазах снова промелькнул тот взгляд. Ты не просто узнала меня, тебе нравилось то, что ты видела. И тогда — о, мой бог! — мы оказались в родной стихии. Я могла сделать тот шаг, которого ты от меня ждала, и я порадовалась про себя, что одета как надо.
В своей родной стихии… «Потанцуем?»
Ты не сказала ни «нет», ни «да», ты лишь вновь посмотрела на меня своими дразнящими глазами, поправила мой галстук и пригладила воротник, а потом взяла меня за руку. В тот момент моё сердце уже было твоим. Тэмми пела «Stand by Your Man», а мы мысленно меняли все мужские местоимения на женские, для большего соответствия действительности. Но сделав этот шаг, ты завладела не только моим сердцем. Ты заставила меня страдать, желая тебя, и тебе это нравилось. Как, впрочем, и мне.
Умудрённые опытом бучи говорили мне: «Если хочешь сохранить свою связь, не ходи в бары». Но моё сердце всегда принадлежало одной женщине. Кроме того, это наше общество, единственное общество, признающее нас, и мы проводили там каждый уикэнд.
В барах случались два вида потасовок, без них не обходилось никогда. В большинство уикэндов происходила одна драка или другая, иногда и та, и другая вместе. Первые драки затевали бучи — напившиеся, преисполненные стыдом, ревностью, неуверенностью в себе. Иногда потасовки становились поистине ужасными и паутиной накрывали всех находящихся в баре, как в ту ночь, когда Хедди потеряла глаз — кто-то огрел её по голове табуретом у бара.
Я гордилась тем, что за все эти годы ни разу не ударила другого буча. Ведь знаешь, я любила их и понимала их боль, их стыд, потому что была так похожа на них. Любила глубокие линии морщин, избороздившие их лица и руки, любила их широкие натруженные плечи. Я смотрела на себя в зеркало и думала, как я буду выглядеть в их возрасте. Теперь-то я это знаю!
И они по-своему тоже любили меня. Они защищали меня, потому что знали, что я не буч-однодневка, появляющийся в баре субботним вечером. Такие боялись меня, потому что я была настоящим бучом, не им чета. Но если бы они только знали, как одинока и беспомощна я внутри! Лишь старые бучи подозревали, что ждёт меня впереди, поэтому не хотели, чтобы я избрала этот путь, суливший лишь боль.
Когда я впервые пришла в бар, одетая мужчиной, ссутулившись и желая казаться незаметной, они сказали мне: «Гордись тем, кто ты есть», и поправили мой галстук, почти так же, как сделала это ты. Я была одной из них, и они знали, что у меня нет выбора. Поэтому я никогда не вступала в драки с ними. Мы хлопали друг друга по плечам в барах, и смотрели друг другу в затылки на фабрике.
Но бывали дни, когда в бар вваливались наши настоящие враги: толпы пьяных матросов, подонки с улиц, психопаты и копы. Об их приближении всегда можно было узнать заранее: кто-нибудь выключал музыкальный автомат. Неважно, как часто это случалось, музыка замолкала, по залу проносился общий вздох, все понимали, что пришло время приступить к делу.
Когда эти подонки заходили в бар, наступало время драки, и мы дрались. Дрались все вместе — мужчины и женщины, бучи и фэм.
Если же музыка замолкала, и на пороге бара появлялись полицейские, кто-нибудь снова ставил пластинку, и мы менялись партнерами. Бучи в костюмах и галстуках сходились в танце с «сёстрами», одетыми в платья и туфли. Страшно вспомнить, что в те времена двум мужчинам или двум женщинам было запрещено танцевать вместе. Когда мелодия заканчивалась, бучи кланялись, их «партнёрши» приседали в реверансе, и мы возвращались за свои столики, к своим подругам, напиткам, в ожидании приговора.
Помню, как твоя рука ложилась мне на ремень, пробиралась под пиджак и оставалась там всё время, пока полицейские были в баре. «Не волнуйся, не надо, милый. Я с тобой, всё нормально,» — шептала ты мне на ухо, будто песнь возлюбленной воину, прокладывающему путь сквозь битвы в надежде выжить.
Мы скоро поняли, что копы подгоняют полицейский фургон к самым дверям клуба и оставляют снаружи рычащих собак, чтобы мы не могли скрыться. Мы оказывались в ловушке.
Помнишь тот вечер, когда ты осталась дома, выхаживая меня, потому что я была сильно больна? Ты не могла забыть. Копы выбрали одного буча, самого неприступного из нас, чтобы унизить, растоптать. Мне рассказали, что они раздели её, медленно, перед всеми в баре, и смеялись над её попытками прикрыть свою наготу. Говорили, что потом она сошла с ума. Она повесилась.
Что бы сделала я, окажись я в ту ночь в баре?
Помню полицейские облавы в канадских барах. Согнанные в полицейские фургоны, все бучи-однодневки глупо хихикали, старались взбить волосы и обменивались одеждой, чтобы оказаться в одной камере с фэм — всё равно, что «умереть и попасть в рай», — говорили они. Закон гласил, что женщины должны носить хотя бы три предмета женской одежды.
Мы никогда не менялись одеждой, как не делали этого и наши товарищи по несчастью — геи. Мы знали, да и ты знала, что нам грозит. Но наши рукава были закатаны до локтя, волосы зачёсаны назад и напомажены — только так мы могли пройти через всё это. Наши руки были больно скованы наручниками за спиной, твои — спереди. Ты ослабляла мой галстук, расстёгивала воротник рубашки и проводила пальцами по моему лицу. Я видела боль и страх за меня в твоих глазах, и тихо говорила тебе, что всё будет в порядке. Но мы обе знали, что это не так.
Я никогда не рассказывала тебе о том, что они делали там с нами — геями в одной камере, бучами в другой, — но ты и сама знала это. Одного за другим они выволакивали наших «братьев» из тесной камеры, подгоняя пинками и кулаками, быстро захлапывали за ними решётчатую дверь — на случай, если мы выйдем из себя и попытаемся остановить их. Как будто мы могли… Они цепью сковывали запястья буча с лодыжками, или приковывали его к прутьям решётки. Они заставляли нас смотреть. Иногда мы ловили взгляд будущей или избиваемой жертвы, полный боли и страха, и мы говорили тихо: «Я здесь, с тобой, смотри на меня, всё будет в порядке, мы отвёзем тебя домой».
Мы никогда не плакали перед копами. Мы знали, что будем следующими.
И в следующий раз, когда откроются двери камеры, это меня вытащат наружу и распнут на железных прутьях.
Я не знаю, как выжила, знаю лишь, что я сделала это. Потому что помнила, что могу вернуться домой, к тебе.
Наконец, утром в понедельник они выпускали нас по одному. Нам не предъявляли никаких обвинений. Было уже слишком поздно, чтобы позвонить на работу и сказаться больной. Мы оказывались без денег, добирались на попутках, пешком пересекая границу, в разорванной одежде, окровавленные, грязные, избитые и испуганные.
Я знала, что ты будешь дома, если только мне удастся дойти…
Ты делала мне ванну со сладко пахнущей пеной. Выкладывала пару белых трусов и футболку, и оставляла меня в одиночестве, позволяя смыть с себя первый слой позора.
Помню, что ритуал всегда оставался неизменен. Я натягивала трусы, просто перекидывала футболку через плечо, а ты неизменно находила какой-нибудь предлог зайти в ванную: взять что-нибудь или принести. Одним взглядом ты запоминала все раны на моём теле, складывающиеся в причудливую карту: порезы, синяки, ожоги от сигарет.
Позже, в постели, ты бережно обнимала меня и осторожно ласкала повсюду, приберегая самые нежные прикосновения для израненных мест, точно зная их расположение — как внутри, так и снаружи. Ты не заигрывала со мной, отлично зная, что сейчас оставшейся веры в себя мне не хватит, чтобы чувствовать себя желанной. Но этими проявлениями своей любви ты постепенно возвращала мне мою гордость и веру. Ты знала, что пройдут недели, прежде чем лёд растает полностью.
Потом, уже позже, я читала рассказы женщин, негодующих по поводу своих любовниц-бучей, не позволявших им прикоснуться к себе. Они даже издевались над их страстью, над их чувствами, когда те, наконец-то доверившись своим подругам, поддавались и уступали их ласкам. Я думаю сейчас, ранило ли тебя то, что иногда я не могла позволить тебе коснуться себя? Надеюсь, что нет. Но если и ранило, ты никогда не показывала этого. Думаю, ты знала, что я прячусь не от тебя. Ты обращалась со мной как с больным, нуждающемся в ласковом уходе. Спасибо тебе. Никто и никогда не делал этого после тебя. Если бы ты только была здесь сейчас… Но это лишь мой досужий вымысел, не более…
Я никогда не говорила тебе этого.
Я помню тот раз, когда меня замели в одиночку, на чужой территории. Тебе, наверное, уже надоело читать всё это, но я должна рассказать. В ту ночь мы с тобой проехали миль сто, чтобы добраться до бара, где назначили встречу с друзьями, но те так и не появились. Когда в клуб заявилась полиция, мы были «одни», и коп с золотыми нашивками на форме подошёл прямиком ко мне и приказал встать. Удивляться было нечему — в ту ночь я была единственным бучом в баре.
Он положил мне руки на плечи, вытянул из-под брюк резинку моих плавок и велел своим людям арестовать меня — на мне не было трёх предметов женской одежды. Я могла вступить в драку с ним там и тогда, потому что знала, что через мгновение такого шанса у меня уже не будет. Но я также знала, что если полезу в драку, в баре изобьют всех до единого, так что я просто стояла и ждала. Я видела, как они заломили тебе руки за спину и сковали их наручниками. Один коп держал тебя рукой за горло. Я помню твой взгляд тогда. Он жжёт меня даже сейчас.
Они надели на меня такие узкие наручники, что я едва не закричала от боли. Один из копов медленно расстегнул ширинку и с ухмылкой велел мне опуститься на колени. Сначала я подумала про себя: «Не могу!», потом я сказала вслух — себе, тебе, ему: «Не буду!» Я никогда не говорила тебе этого, но в тот момент во мне что-то изменилось. Я поняла разницу между тем, чего я не могу сделать и тем, что я делать отказываюсь.
Я сполна заплатила за тот урок. Надо ли рассказывать тебе подробности? Конечно, нет.
Когда следующим утром меня выпустили из камеры, ты была там. Ты внесла залог. Как всегда, никаких обвинений, они просто взяли твои деньги и выпустили меня. Всю эту ночь ты провела в полицейском участке. Только я знаю, как тяжело было сносить тебе их плотоядные взгляды, насмешки и угрозы. Я знаю, как вздрагивала ты от каждого слабого звука, доносившегося из камер. Ты молилась, чтобы тебе не пришлось услышать моих криков. Но я не кричала.
Помню, когда мы вышли на стоянку, ты остановила меня и осторожно положила мне руки на плечи, избегая моего взгляда. Коснувшись пятен крови на моей рубашке, ты сказала: «Мне их никогда не вывести».
Будь проклят тот, кто подумает, что превыше всего ты ставила чистоту моего воротника.
Я-то точно знала, что ты имела в виду. Это был странный, по-своему очень милый способ сказать — или не говорить — о том, что ты чувствуешь. Точно так же я замыкала в себе свои эмоции, когда была испугана, избита, беспомощна, и не к месту говорила о разных пустяках.
Ты отвезла меня домой, гладя мою голову, всю дорогу покоившуюся у тебя на коленях. Наполнила ванну, выложила свежее бельё. Подвела меня к кровати. Осторожно ласкала меня. Нежно обнимала.
Помню, как посреди ночи я проснулась, и тебя не было рядом. Ты сидела за столом в кухне и пила, спрятав лицо в ладонях. Ты плакала. Я обняла и крепко сжала тебя в своих объятиях, а ты принялась сопротивляться и бить мне в грудь своими кулачками, потому что настоящий враг был вне досягаемости. Через секунду ты вспомнила о синяках и кровоподтёках на моей груди и зарыдала ещё сильнее: «Это я во всём виновата! Я не смогла их остановить!»
Я всегда хотела сказать тебе это. В тот самый момент ты поняла, что я чувствую, идя по жизни. Давлюсь, задыхаясь, собственным гневом, чувствуя себя беспомощной, неспособной защитить себя и тех, кого люблю, но всё-таки снова и снова даю отпор, не желая сдаваться. Но тогда я не нашла слов, чтобы сказать тебе это. Я лишь прошептала: «Всё будет хорошо, всё будет хорошо». Потом мы обе с иронией улыбнулись моим словам, и я отвела тебя в нашу постель и занялась с тобой любовью, отдав тебе всё, на что была способна в тот момент…

Лесли Файнберг, перевод Ladybird

Добавить комментарий

Лимит времени истёк. Пожалуйста, перезагрузите CAPTCHA.